Ангелы Господни Рассказы штабс-кап. Бабкина (часть 2)

 



Я скачу в сторону сахарного завода. Там сейчас арьергард.
По улице, разбрызгивая жидкую грязь, идет на рысях конная разведка. Не вся, человек тридцать. Алеша Беме во главе. Он весь в грязных брызгах, бушлат заляпан, лицо темное. Он отделяется от своих, крутится на своем жеребце, останавливая его.
-Господин штабс-капитан, - бросает он мне, - мы к мельнице. Туда сейчас отойдут пушкари.
-Добро! - сразу понимаю я, в чем дело. - Потери в прикрытии?
-Не-то двое раненых...
-Хорошо. Я с ними пойду...
Двое раненых - это почти что никого. На бричке вывезем. Самое паршивое на этой войне, это когда нет их возможности вывезти. В других полках и батальонах такое случается. Тогда офицеры принимают свое последнее решение. Наган к сердцу - и...
Выкатывают четверки цугом. Тянут наши трехдюймовки. Капитан Соловьев на пегой кобыле. Поручик Фролов рядом с возницей на передке.
-Пулеметчики? - кричу я им.
-Позади. Мы к мельнице. Там дождемся, если что, то вас поддержим.
Я подъезжаю к сахарному заводу. Густые кусты скрывают дорогу. Низкие толстые кирпичные стены могли бы стать крепостью. И тогда мы устроили бы красным второй Азов-город. Однако приказ - оставить Глушков, увести батальон.
Еще через пять минут, на шарабанах катят пулеметчики Лунина. В одном шарабане я замечаю раненого. Это юнкер. У него что-то с ногой. Нога вытянута и перемотана белой тряпкой.
Тут же идут стрелки. Идут взразнобой, тем сторожким, упругим шагом, который может тотчас обратиться в бег. Офицеры оглядываются. Их серые лица замкнуты. Не любят чины батальона отступать. Не выносят приказы об отходе.
-Ваше благородие, господин офицер...
Тонкий звонкий голосок.
Я смотрю вниз.
Двое мальчиков, старшему лет двенадцать, младшему едва ли десять. Вышли из кустов, стоят бледными тенями. Старший держит что-то обмотанное тряпьем.
-Вы откуда?
-Мы с вами хотим, - это старший.
-Что?
-У нас и оружие есть...
Он разматывает тряпье. В руках у него карабин. Грязная вязаная бабья кофта, явно стащенная где-то, тонкое горлышко с синими прожилками, красные от цыпок и закопченные костром руки - и карабин.
Младший, в старом, потертом и прожженном детском зипунишке, подпоясанный веревочкой, смотрит то на меня, то на брата. У него большие синие глаза. Худенькое личико измазано. Разводы грязи вокруг рта. 'Да, это же ребятишки, о которых башибузуки рассказывали, - догадываюсь я, - едят землю из-за сладкой патоки...'
-Где же остальные? - спрашиваю их.
-У них родственники есть, - отвечает старший. - У нас - никого.
-Возьмите нас, - просит младший. - Пожалуйста...
-Взять? Куда?
-Мы воевать хотим, - отважно говорит старший.
У меня горечь в сердце. Вот кто теперь просится в наш Офицерский батальон. Дети! Брошеные бездомные дети...
Последний шарабан с пулеметом 'Максим' замыкает отход взводов. Он выкатывает из-за поворота. За пулеметом поручик Иванов. Его второй номер, унтер Бирюков, тревожно всматривается назад. На облучке возница из недавнего пополнения. Бывший красный пленный.
-Господин штабс-капитан, наседают большевики, - кричит Иванов. - Скачите, мы последние!
В этот самый момент из кустов раздается треск винтовочных и револьверных выстрелов. Потом крики. Слышу посвист пулек над головой. И стук, словно баба кулаком по тесту. Моя лошадь храпит и начинает заваливаться. Сволочи, попали! Лошадь-то чем виновата? Я стараюсь соскочить с нее. Она бьется, выставляя передние ноги. Потом падает, придавливая мою правую ногу в стремени.
Все так неожиданно, так быстро. Вот они, красные конники. Сначала их пять или шесть. Но за ними видны другие. Они с карабинами и шашками. У кого-то длинные казачьи пики. Подобрались скрытно за кустами. Бьют из карабинов. Унтер Бирюков отстреливается. Из винтовки. Кажется, сбивает кого-то.
-Господин штабс-капитан, сюда!- кричит поручик Иванов, пытаясь повернуть пулемет. - Сюда! К нам!
Я дергаю и дергаю ногу. Лошадь бьется.
Бах! Ба-бах!
Унтер сгибается на тачанке.
В сознании проносится мысль: 'Почему не по мне?' В тот же миг вижу, как унтер пытается встать. Однако снова падает, сраженный еще одной пулей. Вижу, как поручик тщетно выкручивает пулемет на угол обстрела.
И другая мысль: 'Где башибузуки?' Они должны поддержать отход пулеметов.
Я выхватываю свой наган из кобуры, а сам продолжаю дергать ногу из-под кобылы, толкаю ее руками. Ну! Еще, еще, милая! Я-то еще жив. Хотя бы одного бандита уложу! Словно почувствовав что-то в предсмертной агонии, лошадь последний раз взвивается. Я, наконец, выдергиваю ступню из сапога. Кобыла окончательно падает на бок.
Тем временем красные чуть не в упор расстреливают Иванова и унтера. Нет, не успели они развернуть свой пулемет. Их возница бросается на землю и закрывает голову руками. Теперь моя очередь. Весела будет смерть штабс-капитана - в одном сапоге.
Ступней сразу чувствую мокрое. Это последнее ощущение. Я встаю во весь рост, расставив для прочности ноги. Что ж, с нашим удовольствием! Тюк да тюк! Я бью прицельным огнем в крайнего всадника. Он слетает с лошади.
Я стреляю в другого. Два раза. Он роняет пику и обхватывает шею своего коня. Я перевожу наган на третьего. Это огромный бородатый детина. В руке у него шашка. Он разворачивает своего коня и мчится прямо на меня.
Я нажимаю на спусковой крючок. Выстрел. Промах! Я нажимаю снова. Тихий металлический щелчок в ответ.
В барабане больше нет патронов.
Детина разевает свою пасть и скачет, слегка отклоняясь. Это чтобы удобнее рубить меня, - догадываюсь я.
Отчаяние охватывает меня, но тут же сменяется каким-то удивительным покоем. Да, Иван Бабкин, принял ты свою смертушку. В бою, как и ожидал.
Тем не менее я жму и жму на крючок. Щелк, щелк, щелк!..
Это нервическое, спокойно оцениваю я. Потому что патронов в револьвере больше нет и быть не может. А также нет времени их достать из патронной сумки, чтобы перезарядить наган.
Детина зверино хохочет во всю пасть. Огромное сильное животное. Сейчас он рассечет меня.
Я подставляю лицо под удар шашки.
Русский офицер умеет встречать смерть с поднятой головой. Господи, прими...
Гулкий выстрел!
Ни разу в своей жизни я не видел полета пули. Но эта пуля, вращаясь, проходит над моим плечом, я вижу ее медный бочок, ее свинцовую заливку. Она медленно входит прямо в широкую грудь моего убийцы. Я слышу как рвется ткань, лопается кожа, крошится кость от удара пули. И дальше глухой шлепок - это пуля входит в его сердце. Сердце хлюпает порванной калошей.
-И-ссы! И-ссы!
Бородатый откидывается назад. Его руки вскинуты, будто призывает своих злобных божков в свидетели. Шашка летит на землю. Его конь еще несется на меня. Но это уже не смерть. Красный соскальзывает с седла, папаха сваливается, бритая голова его гулко бьется о землю. Звон шашки его - уже бессильной, ненужной.
Я отскакиваю в сторону. И тут вижу мальчика. От толчка при выстреле он выронил карабин. Он смотрит на меня и на коня, что пробегает мимо нас. В его глазах страх и растерянность. Он сам не понимает, что он сделал.
Я к нему - в два прыжка. Подхватываю карабин.
Что ж, краснозадые, посчитаемся!
Каждый мой выстрел - это попадание. В лошадь, в кавалериста, в еще одного. Карабины наши метки, верен глаз, тверда рука, как поется в батальонной песне. Три точных выстрела, и весь разъезд гонит прочь. Позади них бьется и кричит лошадь. Корчится красный конник. Кажется, я пробил ему живот.
Я расстреливаю пачку и бегу к тачанке. Возница по-прежнему лежит в грязи, все так же закрывая голову ладонями. Мне не до него! Отваливаю тело поручика. Лента в пулемете потрачена наполовину. Я прикладываюсь к рукояткам. Даю две длинных череды по разъезду. Срезаю трех задних. Они сваливаются с коней...
Пулемет пуст. Я выдергиваю новую ленту из ящика. Мой взгляд улавливает две фигурки. Они так и стоят, едва колышутся бесплотными тенями.
-Мальчики, бегом ко мне!
Они, кажется, не слышат меня. Или не понимают.
-Быстро! Я что говорю?!
Вдруг с стороны снова треск кустов. Я судорожно вцепляюсь в пулемет. Однако это оказываются наши. Вика Крестовский на своем белом жеребце, за ним его охотники.
-Иван, ты что это, своих не признаешь? - кричит он мне и тут же скалится. - Набил чертову кучу красноты, так остановиться не можешь?
Потом мы едем. Я - за ездового, правлю лошадьми. Непонятно, как в этой кровавой мясорубке они уцелели, даже не задело ни одну. Убитых Иванова и Бирюкова мы с охотниками уложили тут же, у пулемета. Башибузуки молча сопровождают нас. У поручика брат в нашем батальоне, вольноопределяющимся служит. Как ему теперь это пережить?
Шарабан от тяжести присел. Едем мы медленно. Скрипят пружины на колдобинах. Как это у Михаила Юрьевича:
Проселочным путем люблю скакать в телеге...
Мальчишек я тоже забрал. Они сидят рядом со мной, на облучке. Оба жмутся ко мне. Я чувствую через сукно шинели, как они дрожжат.

У Вики сатирический талант. Он раз за разом пересказывает свою историю. Как решили они с ребятами проскакать через сахарный завод. Оттуда как раз выстрелы. Сначала ружейные да револьверные, затем пулеметные трели. Выскочили - и ах!
'Сидит на шарабане за пулеметом начальник штаба батальона. В одном сапоге! Вокруг него навалены трупы, трупы, трупы. А Иван Аристархович стрекочет да стрекочет из 'Максима'. Да подкрикивает:
-Детей не отдам, сукино племя! Лошадь убили, сапог сняли. Хрен с сапогом, но детей не трогать!
Красным уже не до сапогов, не до детей. Нахлестывают своих лошадей. Драпают от детолюбивого штабс-капитана, как от самого черта из преисподней. Но куда там? Пулька быстра, коня обгонит, красного конника в затылок чмокнет. Тот - с коня да в грязь!'
-Да сколько же вы их там уложили, господин штабс-капитан? - спрашивает Лепешинский.
-Вы, поручик, больше Крестовского слушайте. Особенно после его пятой чарочки...
В последующие дни мой Матвеич, не дать ни взять, клушка-пеструха. То он у кашеваров, требует мяса побольше в щах, добывает голову сыра, куски сахара. То сам варит кашу, да не просто варит, а потом еще томит ее в войлочной кошме, сдобряя непомерным ломтем масла. Он кормит мальчиков до отвала. Пока они не засыпают прямо за столом. Тогда он несет их на мягкий сенник.
Того, что побольше, зовут Василек. Младшего - Санечка. Они двоюродные братья. Мать Санечки везла их на юг. Какой-то дезертир ударил ее ножом и убил. Сам скрылся. Детей взяли окрестные селяне. Они думали, из добрых побуждений, а оказалось, что только ради пожиток. Забрали баул с носильными вещами да чемодан. Самих выбросили на какой-то станции. Неизвестно, как Василек да Санечка добрались до Глушкова. Это они обитали на разграбленном сахарном заводе. И оказались двумя единственными добровольцами, которых дал нам тот затхлый городишко.
Мы останаливаемся на постой в большом селе Богородском. Красные нас не преследуют. Со штабом связи нет. Скоро выяснилось, что при большевиках Богородское было переназвано в 'Красно-революционное'!
А вот кукиш вам! Было Богородское и останется Богородским. Обозные сбивают большевицкую деревяшку. На ее место, тоже на широкой доске, приколачивают: 'Богородская земская управа'.
Матвеич требует истопить баню. Хозяин, заросший сивым волосом мужик, отвечает, что не топил баню с самой зимы. Нечем топить, вишь-ко! Дров едва на зиму запасся. На мужике старая рубаха, не мытая, поди, с того дня, как была куплена. Всклокоченные волосы слиплись от грязи и сала. Он вдовец, и этим все объясняется. Такой же у него сухорукий сын, грязный, неопрятный, с ускользающим взглядом.
Не знал я, как Матвеич может цукнуть!
-Цто, али руки отсохнут ишо наколоть? - вдруг изподлобья глянул на хозяина он. - Церез цяс баня цтоб готова была! Не то мотри, паря!
Еще бы, Матвеич мой не только с самоваром, он и с ружьем неплохо управляется. А еще гонял хунхузов по манчжурским степям. Крепко гонял.
Баня через часа полтора жарко натоплена. Мой деньщик сам идет с мальчиками, парит их веничками, моет их душистым мылом, выпрошенным у полковника Саввича. Одевает их в свежие белые сорочки. Потом долго и вкусно, в приговорочку, с блюдечек пьет чай. Мальчики сидят чистые, ясные, с блестящим глазками, причесанные на деревенский лад. Давно, видать, не было такого обращения с ними.
-Ты, паря, сходи, сходи в банькю-то! - советует Матвеич хозяину. - Цево ж пару-ту пропадать?
Разомлев от бани и чаю, подмигивает:
-Не то опять банник одноглазай туда заскоцит. Гони-ко его потом!
Вдовец собирает какое-то тряпье с собой, потом вместе с сухоруким сыном отправляются. В самом деле, к чему жар-пар праздно расходовать?
У моего деньщика все порядком поставлено.
Два вечера подряд он занят тем, что подшивает френчики. Достал у того же Саввича самого малого размера. Ловко с иглой управляется мой деньщик. Любо-дорого поглядеть!
-Знамо дело, воину Христову без справной одежи - никак! - говорит он, оглаживая френчик на младшеньком, Санечке.
Потом у цыгана выгадывает сапожки для обоих - конокрадские, легкой козьей кожи, удобные. Цыган долго упорствует, но Матвеич наклоняется и что-то тихо говорит ему на ухо. Цыган, тряхнув медной серьгой, отдает сапожки.
-Что ты сказал ему, Матвеич?
-Ницево особенна. Штоб, значитца, не гневил Бога...
Одетые по всем правилам, мальчики выглядят молодцевато. Быстро перенимают привычки чинов. Четко отдают честь при встрече со старшими. Так как старшие в батальоне для них - все, то отдают честь они и юнкерам, и санитарам, и ездовым.
Наши офицеры, встречая их, расплываются в улыбках. Василька треплют по плечу. Экий молодец, краснопузого снял из карабина!
Сергиевский вроде бы в шутку заявляет:
-Ты, Иван Аристархович, теперь шоколадом должен Василька всякий день кормить.
-Всякому делу свой приспех. Возьмем какой-нибудь красный обоз, у них всегда и шоколад, и сахар, и леденцы...
Живут они со мной и моим деньщиком. Даже не подозревал, как мне хочется отцовства. Так тоже случается на войне: сходятся волею случая совершенно различные люди, и составляется у них семья. Хоть на время, хоть на какую-то неделю-две.
Василек и Санечка наполняют нашу жизнь неожиданным, новым смыслом. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло! Меня они называют 'ваше благородие' да 'Иван Аристархович', заботливого Матвеича - 'дядя Емельян'. Живые такие, любопытные мальчишки. Все им интересно. И наган в кобуре, и командирская сумка с картами, и работа телефона.
А исполнительные! Чуть какая нужда у Матвеича, со всех ног спешат. Нащепить лучину, покачать старым сапогом самовар, начистить картошки в чугунок, сбегать к другому деньщику за чем-либо необходимым, там, за спичками, за нитками, за жестянкой керосина, так как свой весь вышел...
Без вечернего чтения Псалтыри - никак. Сидят около Матвеича, внимают. С ним крестятся. Читают навечернюю молитву. Потом глаза их слипаются. Тихий голос Матвеича убаюкивает.
-Ну, пойдем-ко, стрелки, пойдем до чарствию Морфея-батюшки, - говорит, наконец, Матвеич и легонько подталкивает их к сенникам. А то и переносит.
По ночам только, в полной тишине, вдруг младшенький, Санечка, вскрикивает. Тогда я слышу, как подымается мой Матвеич со своей лежанки. Лежанка у него скрипучая, она резко вздрагивает и стучит.
Утром коротко обговариваем с Матвеичем.
-Никак Санечка мать опять во сне видел?
-Знамо дело, ваш благородие. Робятенку мать родненькаа завсегда потребна.
-Ты не давай им задумываться, Матвеич. Свистульки какие повырезай. Или карабин почисть еще раз.
-Не извольте беспокоиться. Займу цем придетца. Да хоть оладьев вам седни напекем... С маслитчем оне, оладушки, ой как скусны!
Я киваю и ухожу по служебным делам. Но и посреди дня нет-нет да вспомню. То Василька, старательно разбирающего и смазывающего затвор карабина. То Санечку, подкладывающего щепки в самовар.
Потому что если по правде, то ради кого, если не ради них, этих детей, мы идем в атаки, мерзнем на морозах и мокнем под дождями, жуем черствый сухарь, сбиваем до крови ноги в изнуряющих переходах, вытряхиваем гимнастерки, полные вшей, тягаем орудия, валяемся в лазаретах, а часто и погибаем? Мы - вчерашний день, они - наша светлая Россия!

Полковник Волховской принимает мой рапорт о последнем бое. Канцелярский писарь записывает, как погиб поручик Иванов и унтер-офицер Бирюков. Василий Сергеевич отдает распоряжение полковнику Саввичу: личные вещи погибших переправить родным. Да приложить по месячному окладу. Это все, что в его возможностях. Батальонная казна опять пуста.
Возницу он приказывает было судить.
-И повесить на первом же суку! - жестко добавляет он.
Мы сидим в штабном доме, лучшем на все село. Когда-то дом, кирпичный низ, деревянный верх, принадлежал местному зерноторговцу Чунькину. Но отдал Чунькин его под сельский совет. Сам отдал. Пришел к большевикам и униженно молил их: извольте, дом просторный, теплый, с двумя печами, печи тянут, я те скажу, будет вам в моем доме, как персидским шахам и сиамским королям... Ничего, снизошли, осмотрели дом, поплевали на выскребленные полы и согласились. Чунькин с семейством, сам-восьмой, переселился в сарай. Когда мы пришли да прознали у местных сплетников обо всем, мы Чунькина в том сарае оставили.
Василий Сергеевич снова над трехверсткой. Это в его обыкновении - усердно, будто юнкер первого года, рассматривает каждую деталь на карте. Возница для него больше не существует. Есть батальон, есть противник, есть задачи поважнее.
Я заступаюсь за парня. Он сидел на облучке. Винтовки при нем не было. Поручик Иванов приказал ему остановиться, чтобы меня подобрать. Вот как все произошло.
-Подо мной убило лошадь. Пока я выбирался, красные расстреляли пулеметчиков... Ездовой не мог ничем помочь, господин полковник.
Василий Сергеевич еще раз читает мой рапорт. Я пишу, что благодаря находчивости и героизму 13-летнего В.Медникова, 'который метким выстрелом убил красного кавалериста, чем была спасена жизнь начальнику штаба батальона И.Бабкину. Прошу считать В.Медникова и его брата А.Саломатина стрелками Офицерского батальона, а также внести вышеуказанного В.Медникова в список для представления к награде'.
-А что, Васильку тринадцать есть?
-Тринадцатый пошел, - поправляюсь я.
-Иван Аристархович, мы - боевая часть, - говорит, подумав, Василий Сергеевич. - Нам детей под ружье ставить?..
-Вася Медников добровольно просился в наш батальон. Со своим оружием, кстати, господин полковник, - напоминаю я. - Если б не он, Василий Сергеевич... Не было у меня в нагане ни одного патрона.
Склонил я голову, вдруг вспомнив все до мельчайших звуков: стрельбу, крики, ржание лошадей, пустое клацанье нагана, а главное, хохот бородатого краснюка с шашкой. Хохотал ведь!..
-Я совсем с жизнью прощался, - говорю. - Сам Господь послал мне этих мальчиков. Да с карабином...
Наш командир долго молчит. Ерошит свой ежик ладонью. Входит вестовой, привез донесение из штаба. Василий Сергеевич читает донесение, но я вижу, что мысли его о другом. Входит капитан Белов, пытается что-то докладывать. Полковник Волховской останавливает его. Штабной ординарец Крюков вносит самовар.
-Чаю, ваше высокоблагородие?..
-Налей господам офицерам. Принеси сухарей, сушек, меду. Остался еще мед-то?
-Так точно.
Вестовой переминается с ноги на ногу у дверей. Это молодой кавалерист с нашивками унтера. Полковник Волховской взглядывает на него.
-А вы что, унтер, особого приглашения ожидаете? Двадцать верст отмахали, не так ли?
-Двадцать с гаком, господин полковник.
-Что ж, раз с гаком, вот вам и крендель с маком, - говорит Василий Сергеевич.
Крюков как раз вносит в платке навалом сухарей да зачерствевших баранок.
Мы все пьем чай. Пьем усердно, как будто от этого зависит будущее нашего батальона. Зачем-то заходят штабс-ротмистр Сомов и капитан Шишков. Они также усажены за самовар. Кивком спрашивают меня, можно ли? Я пожимаю плечами: отчего же? Они подливают себе из плоских австрийских фляжек чего-то в чай. Подливают и Белову, и вестовому. Последний смущается поначалу.
-Ничего, ничего, соседушка, - говорит ему Шишков. - Нынче вы у нас чайком балуетесь, завтра мы к вам наедем посумерничать.
Полковник Волховской углублен в себя. На лбу у него крупные капли пота. Он пьет чай без приправы из фляжек. Пьет и думает о чем-то. После четвертой чашки Василий Сергеевич вдруг говорит:
-Генерал Г-кий, начальник кадетского корпуса, мой бывший однополчанин. Я напишу ему о наших героях, попрошу принять их.
Я оторвал губы от своей кружки.
-Дети должны вырастать в мужчин, - договорил полковник, обращаясь ко мне, словно бы предвосхищая мои возражения.
Я не возражал.

Потом были долгие проводы. Не без слез, конечно. Санечка вцепился в рукав моего френча:
-Ваше благородие... Иван Аристархович...
Василек поджал губы, а я давал наставления.
-Приедете в корпус, скажите, что начальник штаба Офицерского батальона внес тебя в наградной лист. Кадеты должны знать, что среди них настоящие фронтовые чины батальона.
Василек не выдержал тоже, соскочил с табурета, подбежал, прижался ко мне:
-Иван Аристархович, не нужно мне награды... Можно, мы с Санечкой останемся?
Глаза на мокром месте. Губы пляшут, подбородок дрожит.
-Это приказ, стрелки, - строго ответил я. - Вы остаетесь в составе чинов. Это ваша учебная командировка, понятно? Закончите обучение - сразу назад, к нам в батальон.
-Вы правду говорите? - поднял свое заплаканное лицо Василек.
-Слово офицера!
Василек старался улыбнуться.
Так и застал нас Матвеич: я сижу за столом, глажу по голове Санечку, а Василек прильнул ко мне. Мирная картина времен русской смуты.

Много лет прошло с той поры. Была у меня служба в других краях и странах, были трудные дни и безсонные ночи. Тех мальчиков, прибившихся к нам на дорогах гражданской войны в России, я больше не встречал. Жаль! Каждому из нас хоть раз в жизни Господь посылает свою милость. Иногда это два мальчика, одетые в чужие обноски, отощалые, в чем только дух держится, со ртами, испачканными землей, которую они жевали, чтобы хоть как-то насытить свои худенькие тельца. В руках одного - заряженный карабин.


Белград 1929, Нью-Йорк 1970

Комментариев нет

Примечание. Отправлять комментарии могут только участники этого блога.

Технологии Blogger.