ПЕРВЫЕ ПРИЗНАКИ РАЗЛОЖЕНИЯ РОССИЙСКОЙ АРМИИ П.Н. КРАСНОВ
В
апреле 1917 г. 2-ю Сводную казачью дивизию, которой я командовал около
двух лет и с которой был почти все время в боях, сменила на позиции под
Пинском 172-я пехотная дивизия, и ее отвели в тыл, на отдых.
Новые порядки, введенные Временным Правительством, отсутствие какой бы
то ни было власти у начальников, передача в руки Комитетов всех полковых
дел быстро расшатывали Армию. Пока дивизия стояла на позиции в
непосредственной близости к неприятелю, она держалась. Наряд исполнялся
правильно, офицеров слушались, форму одежды соблюдали. 10 апреля к нам в
дивизию приезжал кн. Павел Долгоруков, член К.-д. партии. Он смотрел
собранную для этого случая Донскую бригаду – 16-й и 17-й Донские полки –
и сказал весьма патриотическую речь. На речь отвечали я и ген.
Черячукин, а затем один урядник 16-го полка, который от имени казаков
клялся, что казачество не положит оружия и будет драться до последнего
казака с немцами, – до общего мира в полном согласии с союзниками. Кн.
Павел Долгоруков ездил со мною в окопы, занятые пластунским дивизионом.
Он присутствовал при смене пластунов с боевого участка, видел их жизнь в
окопах и был поражен их выправкою, чистотою одежды, молодцеваты- ми
ответами и знанием своего дела. Все это он мне высказал в самой лестной
форме и потом задумчиво добавил: – "Если бы это было так во всей
Армии!.." – "А что?" – спросил я. Мы на позиции были далеки от жизни. В
гости к нам никто не приезжал, письма политики не касались, газеты были
старые. Мы верили, что "великая безкровная революция" прошла, что
Временное Правительство идет быстрыми шагами к Учредительному Собранию, а
Учредительное Собрание – к конституцион ной монархии с в. кн. Михаилом
Александровичем во главе. На Совет Солдатских и Рабочих Депутатов
смотрели, как на что-то вроде нижней палаты будущего парламента.
–
Я видел московский гарнизон, – сказал кн. Долгоруков. – Он ужасен.
Никакой дисциплины. Солдаты открыто торгуют форменною одеждою и
дезертируют. Армия вышла из повиновения. Спасти может только наступление
и победа. – "И наступление не спасет, – отвечали, – потому что такая
Армия победы не даст".
Я помню, что тогда же меня спросили, как я
смотрю на переход в наступление революционными войсками, с Комитетами во
главе. Я ответил, что, как русский человек, я очень хотел бы, чтобы оно
завершилось победою, но, как военному, сорок лет верившему в
незыблемость принципов военной науки, мне будет слишком больно
сознавать, что я сорок лет ошибался.
Как только казаки дивизии
соприкоснулись с тылом, они начали быстро разлагаться. Начались митинги с
вынесением самых диких резолюций. Требования отклонялись, но казаки
сами стали проводить их в жизнь. Казаки перестали чистить и регулярно
кормить лошадей. О каких бы то ни было занятиях нельзя было и думать.
Масса в четыре с лишним тысячи людей, большинство в возрасте от 21 до 30
лет, т. е. крепких, сильных и здоровых, притом не втянутых в ежедневную
тяжелую работу, болтались целыми днями без всякого дела, начинали
пьянствовать и безобразничать. Казаки украсились алыми бантами,
вырядились в красные ленты и ни о каком уважении к офицерам не хотели и
слышать. – "Мы сами такие же, как офицеры, – говорили они, – не хуже
их".
Потребовать и восстановить дисциплину было невозможно. Все
знали, – потому что многие казаки были этому очевидцами, – что пехота,
шедшая на смену кавалерии, шла с громадными скандалами. Солдаты
расстреля ли на воздух данные им патроны, а ящики с патронами побросали в
реку Стырь, заявивши, что они воевать не желают и не будут. Один полк
был застигнут праздником Пасхи на походе. Солдаты потребовали, чтобы им
было устроено разговенье, даны яйца и куличи. Ротные и полковой Комитет
бросились по деревням искать яйца и муку, но в разоренном войною Полесье
ничего не нашли. Тогда солдаты постановили расстрелять командира полка
за недостаточную к ним заботливость. Командира полка поставили у дерева и
целая рота явилась его расстреливать. Он стоял на коленях перед
солдатами, клялся и божился, что он употребил все усилия, чтобы достать
разговенье, и ценою страшного унижения и жестоких оскорблений выторговал
себе жизнь. Все это осталось безнаказанным, и казаки это знали.
Меня
на ст. Видибор 4 мая на глазах у эшелонов 16-го и 17-го Донских полков
арестовали солдаты и повели под конвоем со стрельбою вверх в Видиборский
Комитет. Там меня обвинили в том, что я принадлежу к числу тех
генералов, которые ради помещиков и иностранных капитали стов настаивают
на продолжении войны. Одним из обвинителей был казак 17-го Донского
казачьего полка Воронков. Потом меня под конвоем же отправили в Минск,
где меня должен был судить какой-то трибунал при армейском Комитете. Мне
нагло было заявлено, что единственное начальство, которое они признают,
это – местный Видиборский Комитет, а на главнокомандующего Армией им
плевать. Комитет выше главнокомандующего. В Минске, однако, мои
конвойные растерялись, дали мне возможность повидать коменданта станции,
передать о всем случившемся в штаб Западного фронта, меня доставили к
главнокомандующему фронтом ген. Гурко, который меня сейчас же освободил и
отправил к дивизии.
Все это осталось без наказания. Стоило
только начальству возбудить какое-либо дело против солдата, как на
защиту его поднимались Комитеты. В ротах собирались митинги, солдатская
масса волновалась и начальство испуганно бросало дело.
Ясно было, что
Армии нет, что она пропала, что надо как можно скорее, пока можно,
заключить мир и уводить и распределять по своим деревням эту сошедшую с
ума массу. Я писал рапорты вверх; вверху ближайшее строевое начальство –
командир корпуса, те, кто имеет непосредственное отношение к солдату,
встречали их сочувствием, но выше, в штабе особой армии – генерал
Балуев, в военном министерстве, во главе которого стал А. Ф. Керенский, к
ним относились скептически.
Я горячо любил свою дивизию,
свидетельницу стольких славных побед. Я стал собирать офицеров, Комитеты
и казаков, вести с ними горячие страстные беседы, возбуждая в них
прежнее полковое и войсковое самолюбие, напоминая о великом прошлом и
требуя образумиться.
– "Правильно! правильно!" – раздавались голоса,
толпа как будто бы понимала и сознавала ошибки свои, хотела становиться
на правильный путь, но уходил я, раздавался чей-нибудь безшабашный
голос: "Товарищи! Это что же? генерал-то нас к старому режиму гнет! Под
офицерскую, значит, палку!" – и все шло прахом.
В голове все решили,
что война кончена. – "Какая нонче война? – нонче свобода!" Я поехал в
штаб особой Армии настаивать на отставке.
Оставить комментарий