"Приближалось
Первое мая, и весь санаторий чистился, мылся, готовился к празднику.
Люди гадали, что будет на праздничный обед. Ходили слухи, что заказано
мороженое. О. Мандельштам рвался удрать, а я его успокаивала, не идти же пешком на станцию. Потерпишь — каких-нибудь два дня, и все уляжется...
В
один из последних дней апреля мы шли с О. М. в столовую, помещавшуюся в
отдельном бараке, недалеко от главной усадьбы. Возле домика главврача
стояли две машины, а легковые машины всегда вызывали у нас дрожь.
Почти
у самой столовой мы встретили врача с какими-то приезжими. Видом своим
они резко отличались от отдыхающих — крупные, холеные, сытые... Один был
в военном, другие в штатском. Явно — начальство, но неужели районное?
На
районных секретарей, которых нам приходилось встречать, они нисколько
не походили. «Комиссия»,— подумалая. «А вдруг они проверяют, здесь ли
я,— вдруг сказал О. М. — Ты видела, как он на меня посмотрел?»
Действительно, один из приезжих, одетый в штатское, оглянулся и
внимательно на нас посмотрел, а потом что-то сказал врачу. Но мы тут же
об этом позабыли. Гораздо естественнее было предположить, что это
районная комиссия проверяет, как санаторий готовится к международному
празднику Первого мая. В такой жизни, как наша, приходилось все время
бороться с припадками страха, когда невольно у каждого накапливаются
приметы приближающейся катастрофы, иногда реальные, иногда впустую, но
самые поиски этих примет приводят человека на грань психического
заболевания.
Мы старались не поддаваться, но тщетно. И припадки
холодного ужаса перемежались у нас с легкомыслием, и с собственными
шпиками мы разговаривали, как со знакомыми.
Весь день Первого мая шла
гульба. Мы сидели у себя и выходили только в столовую, но к нам
доносились крики, песни и отголоски драк. К нам спаслась одна
отдыхающая, текстильщица с одной из подмосковных фабрик. Чего-то она
болтала, а О. М. шутил с ней, а я дрожала, что он скажет что-нибудь
лишнее, а она побежит и донесет. Разговор зашел об арестах в их поселке.
Она рассказала про одного арестованного, что он хороший человек и к
рабочим был всегда внимателен. О. М. стал ее расспрашивать... Когда она
ушла, я долго его упрекала: «Что за невоздержанность...ну кто тебя за
язык тянет!» Он уверял меня, что больше не будет — обязательно
исправится и ни с кем из посторонних слова не скажет... И я навсегда
запомнила, как я сказала: «Жди, пока исправишься — великий сибирский
путь»...
В ту ночь мне приснились иконы. Сон не к добру. Я проснулась
в слезах и разбудила О. М. «Чего теперь бояться,— сказал он.— Все
плохое уже позади»... И мы снова заснули... А мне никогда ни раньше, ни
потом иконы не снились — они не входили в наш быт, а старинные, которые
мы любили, были для нас живописью на загрунтованных досках.
Нас
разбудили под утро — кто-то скромно постучал в дверь. О. М. вышел
отворить. В комнату вошли трое — двое военных и главврач. О. М.
одевался, я накинула халат и сидела на кровати. «Ты знаешь, когда
подписан ордер?» — сказал О. М. Оказалось, что около недели назад.
«Ничего не поделаешь,— объяснил военный.— Перегрузка»... Он пожаловался,
что люди в праздник гуляют, а им приходится работать, и грузовик они в
Черусти еле раздобыли — никого не найдешь... Очнувшись, я начала
собирать вещи и услышала обычное: «Что даете так много вещей — думаете он долго у нас пробудет? Спросят и выпустят»...
Никакого
обыска не было: просто вывернули чемодан в заранее заготовленный мешок.
Больше ничего... Я вдруг сказала: «Мой адрес: Москва, Нащокинский. Наши
бумаги там». На Нащокинском уже ничего не было, и мне хотелось отвести
их от комнаты в Калинине, где действительно находилась корзинка с бумагами. «На что нам ваши бумаги?» — миролюбиво ответил военный и предложил О. М. идти.
«Проводи
меня на грузовике до Черусти»,— попросил О. М. «Нельзя»,— сказал
военный, и они ушли. Все это продолжалось минут двадцать, а то и меньше.
Главврач
ушел с ними. Во дворе затарахтел грузовик. Я сидела на кровати не
шевелясь. Даже дверь за ними не закрыла. Они уехали, и тут вернулся
врач. «Время такое,— сказал он,— не отчаивайтесь, может, обойдется»... И
он прибавил обычную фразу о том, что надо беречь силы: они
пригодятся...
Я спросила, что это за комиссия у него была. Оказалось,
работники районного центра. Они затребовали, между прочим, списки
отдыхающих. «Но я про вас даже не подумал»,— сказал врач. У него уже
арестовывали отдыхающих.
Один раз тоже приезжали накануне, чтобы
проверить списки отдыхающих, а в другой — просто запросили по телефону,
кто из отдыхающих не находится на месте... Великое уничтожение людей
тоже имеет свою технику: чтобы арестовать человека, надо застать его на
месте. Главврач был старым коммунистом и славным человеком. Он спрятался
подальше от шумной жизни в скромный рабочий дом отдыха и там один вел
все хозяйство и лечил людей. А жизнь все же врывалась к нему в его
обитель, и никуда от нее уйти он не мог...
Утром прибежала
текстильщица, та самая, которой я накануне вечером так испугалась. Она
заплакала и последними словами крыла сукиных детей. Чтобы добраться до
Москвы, мне пришлось распродать вещи. Те гроши, что у нас были, я отдала
О. М. Текстильщица помогла мне распродаться и сложить чемодан.
Пришлось мучительно долго ждать таратайку. Меня отправляли вместе с
инженером, приехавшим на праздник в санаторий навестить отдыхавшего там
отца. Врач простился со мной в комнате, а к таратайке вышла только
текстильщица. Инженер рассказывал, когда мы тряслись в таратайке, что
у него два брата и все трое работают в автомобильной промышленности,
так что если рухнет один, загремят и оба другие: молоды были, не думали,
что следует поосторожнее и подальше друг от друга... Вот будет горе отцу... А мне казалось, что он просто чекист и везет меня прямо на Лубянку. Но мне было все равно.
Мы
сошлись с О. М. первого мая 19 года, и он рассказал мне, что на
убийство Урицкого большевики ответили «Гекатомбой трупов»... Мы
расстались первого мая 38 года, когда его увели, подталкивая в спину,
два солдата. Мы не успели ничего сказать друг другу — нас оборвали на
полуслове и нам не дали проститься.
В Москве я вошла к брату и
сказала: «Осю забрали». Он побежал к Шкловским, а я отправилась в г.
Калинин, чтобы вывезти оттуда оставленную у Татьяны Васильевны корзинку с
рукописями. Задержись я хоть на несколько дней, содержимое корзинки
попало бы в мешок, а меня бы увезли в черном вороне. В те дни я
предпочла бы черного ворона своей так называемой свободной жизни. А
что бы сталось со стихами? Когда я вижу книги разных арагонов, которые
хотят помочь своей стране и научить их жить, как мы, я думаю, что мне
следует рассказать и о своем опыте. Ради какой идеи, собственно, нужно
было посылать нескончаемые поезда с каторжниками на Дальний Восток и
среди них человека, который был мне близок? О. М. всегда говорил, что у
нас берут «безошибочно»: уничтожался не только человек, но и мысль".
Прим.: Изъ серіи: Евреи тоже плачутъ, но не каются.
Вотъ вѣдь удивительно — это негодное племя устроило въ русской нѣкогда благословенной странѣ такую жизнь, которой само нерадо, но признавать сего они не хотятъ.
Виноваты, кто угодно, но только не они - они вѣдь всегда хотятъ какъ лучше... благодѣтели человѣчества.
Матеріалъ выложенъ, чтобы показать,
что сердечныя ощущенія у арестовываемыхъ любой національности совершенно
одинаковыя — разницы нѣтъ. И быть влачимымъ за шиворотъ въ Концлагерь — дѣло непріятное и безпокойное. Приходится горевать и строителямъ Коммунизма. Чтобы насъ не упрекали, что мы жалуемся и ссылаемся
исключительно на страданія монархистовъ и бѣлогвардейцевъ.
Оставить комментарий