П. Н. Краснов — «Ложь»

 


Когда вышли из оврага, темнота окружила. Сильно, по-осеннему вызвездило. Вдали красным дымом курилась станция, с ее станционными огнями, семафорными фонарями и множеством костров. Оттуда чуть доносился гомон многих людей, и чудилось, что там раздается грубый, неистовый смех…

Наступали длинною цепью, окружая станцию, как на облаве. Шли неслышно. Люди скользили по жнивью, обходя снопы, убитых лошадей и красных казаков, минуя селение. Шли так осторожно, что ни одна собака не залаяла…
Пять верст шли, не останавливаясь.

Когда в мутном красном свете костров стали видны вагоны товарных поездов, серые громады броневого поезда и толпа на станционном дворе под высокими тополями, когда слышна стала гармоника и женский голос, певший задорную частушку, часовой-красноармеец, вдруг появившийся в поле, испуганно окликнул:
– Кто идет?.. Товарищ, это вы?..

Никто не ответил. Глухо ударил приклад по черепу, и, как тяжелый куль, мягко свалился на землю часовой.
Цепь побежала, все скорее и скорее, с разных сторон врываясь на станцию.
Тогда раздались первые беспорядочные выстрелы, им ответил грозный треск ручных гранат.

Впустую, лишь на минуту оглушив, грохнуло орудие с броневого поезда, снаряд полетел далеко в степь и там разорвался. Паровоз зашипел, пуская пары, пытаясь тронуться, но добровольцы уже вскочили на него и метали гранаты по вагонам. Несколько мгновений было шумно, га́мно, грохотали гранаты, стреляли из ружей, раздавались крики, трудно было разобрать, что происходило. Сзади, позванивая орудиями, на рысях подъезжала батарея Белоцерковского, – впереди была площадь, ярко освещенная керосинокалильными фонарями, и на ней толпа в серых рубахах. Люди стояли с белыми лицами, с поднятыми кверху руками…

На путях были вагоны с открытыми боками, обращенные в сцену: красный кумач флагов, ярко освещенный сзади, полыхал, как огненные языки.

Несколько Добровольцев вели на площадь высокую женщину в костюме русской боярышни. Белая шапка-колпак, расшитая стеклянным жемчугом, была надвинута на брови. Набеленная, нарумяненная женщина безпокойно оглядывалась большими черными глазами. Она показалась Акантову привидением. Она искала кого-нибудь, к кому обратиться за помощью. Молодежь была настроена к ней явно недоброжелательно...

– Артистка? – раздавались голоса. – Артистка! Тем хуже!.. Поднимали настроение этой большевицкой сволочи, чтобы лучше дралась она против нас!..
– Образованная?.. Понимать могли бы, что делаете и кому служите...
– Таких без пощады вешать надо на фонарных столбах!
– Позор для русской женщины!
– Тем что? Тех гонять, они не понимают, что делают, а вы понимать должны, с кем вы связались…
– Позор!
– Экая дрянь!
Акантов поспешил на выручку. Каждую минуту могла совершиться какая - нибудь неприятная вещь. Акантова обогнал полковник Белоцерковский. Он вгляделся в лицо женщины, и, протягивая ей обе руки, быстро пошел ей навстречу:
– Магда!.. – воскликнул он.

Был необычайно мягок и тепел его голос:
– Магда!.. Но, какими же судьбами?.. Оставьте ее, господа. Я знаю, кто она. Это же наша гордость: артистка Магдалина Георгиевна Могилевская. Ее слушал и ценил сам Государь.
– Спасибо, Николай Иванович, – сказала, освобождаясь из рук молодежи, женщина. – А то ваши юнцы совсем, было, собрались меня вешать… Как же мне было пробраться к вам, моим милым и родным «Белым», как не примкнув к труппе агитационного поезда? И как это прямо-таки чудесно вышло, что именно вы, Николай Иванович, меня освободили…

– Господа, – сказал Белоцерковский, – прошу на меня не обижаться. Я беру Магдалину Георгиевну на поруки. И, по праву войны, прошу считать ее моей добычей. Я вам ручаюсь головою, что Магда Могилевская не могла быть большевичкой, и что все так и произошло, как она говорит…

Белоцерковский подал руку Могилевской и повел ее к батарее. Никто ему не препятствовал. Слишком любили в отряде Белоцерковского и его батарею, слишком все было необычно, и так много дела было еще впереди…

Ночь сползала. Медленно линяли краски. Небо розовело на востоке. Свет керосинокалильных фонарей был больше не нужен. На первом пути стоял большой восьмиосный вагон, ярко размалеванный картинами и плакатами. Наверху было изображено красное восходящее солнце с пестро накрашенными лучами. Над ним по дуге шла надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Под солнцем, более мелко, было написано: «Агитационный вагон политотдела армии южфронта». Посередине вагона, в пестрой раме, был намалеван земной шар, перевитый алой лентой с той же гордой надписью о соединяющихся пролетариях всего мира… Там были измалеваны и огромные буквы: «РСФСР» – «Российская, советская, федеративная, социалистическая республика», – горделивый герб Советского Союза, охватывающего весь земной шар. По сторонам сцены, устроенной в вагоне, были изображены избы и в них – счастливая жизнь крестьян под властью советов. Часть этих картин была ободрана, вероятно, в пору захвата станции, и висела жалкими обрывками. Все это напоминало плохой ярмарочный балаган.

На площади лежали тела убитых красноармейцев, и стонали, еще не перевязанные раненые «красные». Нисколько подальше, в стороне от станционной постройки, под высокими тополями и акациями, окружавшими станционный двор, серой толпой стояли и сидели пленные красноармейцы. Жидкая цепь часовых добровольцев их окружала. Отдельно от них, в углу у пакгауза, были собраны матросы броневого поезда. Их охранял более сильный караул. Все это были крепкие, рослые ребята, в пестрых голландках и широких штанах, с лихо заломленными на затылок матросскими фуражками с алыми лентами. Это был народ прожженный, прошедший огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы, лохматый, курчавый, наглый и самоуверенный. Видно было по всей их повадке, что им и самая смерть не страшна…

У шляха, выходившего со станции в степь, сбоку, на стерне сжатого поля, в колонне поорудийно стояла батарея Белоцерковского. Прислуга спала подле на поле, на земле, крепким утренним сном. На самом шляхе были собраны подводы, и люди Акантовского полка сносили на них винтовки и пулеметы, взятые у пленных. Характерный треск небрежно кидаемых на подводы ружей доносился оттуда на двор.

Рассвет надвигался. Еще не было теней, но предметы яснели и ширилась даль.

С тыла на площадь прискакал комендант корпуса, полковник Арчаков. Он спрыгнул с лошади, бросил поводья сопровождавшему его Кубанскому казаку, и пошел к полковнику Акантову.

Арчакова сопровождал на тачанке его адъютант, поручик Гайдук. Об Арчакове Акантов знал, что он без ошибки угадывал коммунистов, а про поручика Гайдука только слышал, что тот является исполнителем смертных приговоров над коммунистами и предателями. Он его еще никогда не видал. И теперь Акантов всматривался в лицо этого человека, взявшего на себя самую трудную и тяжелую обязанность – казнить коммунистов. Это был небольшого роста, крепко сбитый, офицер, с опухшими щеками и глазами в красных бровях, бритый, в чистом кителе и шароварах «галифе» пузырями, в обмотках на толстых и тугих икрах. Что-то не офицерское было в нем. Арчаков подошел к Акантову и сказал ему:
– Пойдемте, полковник, посмотрим на эту сволочь. Он пошел легкой походкой, похлопывая себя по голенищам запыленных сапог дорогим стиком.

Пахло землею, пылью, сухим, погорелым на солнце, листом акаций, и нудно воняло людскими отбросами и порохом ручных гранат. Пахло войною. Офицер, бывший при пленных, скомандовал:
– Смирно!.. Встать!.. Ну, вы, там, красная армия, поворачивайся… Вставай. Нечего буржуев изображать…
– Становись!.. Равняйсь!..
Пестрые ряды подравнялись, разбились на неровные взводы, стали подобием колонны.
Серые от безсонной ночи, от испуга, от усталости, землистые, голодные лица мобилизованных крестьян и бывших солдат повернулись к подходившим к ним офицерам. Резко между ними выделялись фигуры в кожаных куртках, в штатской одежде, с бледными, жесткими лицами, с прямым, смелым взглядом. Знакомое Акантову было смешение людей в толпе, захваченной тисками гражданской войны.
– Смир-рна!..

Арчаков, высокий, тонкий, щеголевато одетый, выправленный, ста-арый барин, в цветной фуражке, аккуратно надетой на лоб, в пенсне без оправы, крепко сидевшем на его тонком породистом носу, со свежепобритыми блестящими щеками, морщась от дурного запаха, шедшего от красноармейской толпы, медленно подходил к пленным. В нем была подтянутость и напряженность... Солнце брызнуло первыми, золотыми, слепящими лучами. Оно осветило лица пленных, их серые, рваные рубахи, плохие штаны, пеструю обувь. Щурясь от солнца, красноармейцы смотрели на подходивших офицеров, «золотопогонников», с тупым подобострастием; они были готовы исполнить любое приказание. Лишь на некоторых лицах была угрюмая злоба, погасившая страх и полная презрения ненависть.

Комендант остановился в десяти шагах от колонны пленных. Солнце, отбросило от него и сопровождавший его людей длинные тени. Играя стиком, комендант смело и решительно приказал:
— Коммунисты, выходи!

Никто не шевельнулся. Напряженное молчание и тишина были на площади. Лица одних стали еще подобострастнее, у других еще страшнее стала злоба и ненависть в глазах, и темные желваки заходили над скулами.
— Ну, как хотите, — негромко, но далеко слышным голосом, сказал комендант и с легкой усмешкой пошел к правому флангу колонны.

Он остановился против худощавого парня с темным лицом, покрытым щетиной небритой бороды и с узкими глазами, исподлобья глядевшими на офицеров, и сказал уверенно и твердо:
— С какого года в партии?..

Угрюмый человек повел плечами, тяжело вздохнул и молчал.
— Да ты, товарищ, не стесняйся. Я тебя насквозь вижу. Луганский?.. Злые глаза опустились к земле.
— С какого года?..
— С 1914-го, — рывком, со злобой, выплюнул тот.
— Выходи!

Конвой, следовавший за комендантом, схватил вышедшего и толкнул его в сторону. Арчаков пошел дальше.
— Коммунист?..
— Ваше благородье, — кричали сзади, — это ж Файнштейн… самой он коммунист. Он нас и мутил супротив вас идти, и Ягодка с ним, вот он, Ягодка, третий с флангу стоить — обои коммунисты. Выходи, брат, Ягодка, чего там бузу разводить, братву подводить. Он, Ягодка-то, ишшо когда, в Царское время, при Государе Ампираторе, этим самым на заводе занимался…

Быстро и легко шел отбор. Ловкая, хорошо пригнанная одежда, кожаные куртки, добротные сапоги, злые лица, угрюмо сосредоточенные, безнадежные, выдавали коммунистов.

Комендант остановился против невысокого, длиннорукого парня, неуклюже одетого в солдатскую шинель. У него были курчавые черные волосы, и бледное, смертною бледностью покрытое лицо, с большими, умными черными глазами. Глаза эти то загорались мрачным огнем, то погасали, и тогда лютая тоска была в них.
– С какого года? – касаясь стиком груди задрожавшего мелкою дрожью человека, спросил Арчаков.
– Ни с какого, – последовал быстрый ответ. – Никогда в партии не был, и всею душою сочувствую Добровольцам.
– Вы его, братцы, знаете?..
Красноармейцы загудели:
– Вовсе мы его не знаем…
– Никогда такого не видали…
– Откеля взялся, приблудился, не знамо, не ведомо…
– Он и на человека не похож…
– Чистый жид…
– Какой-сь то, кубыть, из скубентов…
– Ночью к нам откуда-то втиснулся…
– Наша рота пестрая, всего третий день из деревни… Мы билизованы вовсе недавно…
– Ты кто такой?
– Артист.
– И коммунист, конечно?..
Спрашиваемый пожал плечами. По его опухшему, белому лицу текли крупные капли пота:
– Ну, когда вы лучше моего знаете…
– Фамилия?..
– Бродский.
– Громкая фамилия!.. Выходи!
– Бож-жа мой!.. Да зачем я буду выходить, когда я вовсе ни в чем не виноватый? Ну, они тоже забирают. Они с ружьями, с наганами, разве я могу какое сопротивление оказывать?.. Какой я коммунист? Я даже, может быть, такой же коммунист, как и вы…
– Выходи!..
– Господин полковник! Да зачем так?.. Так, ведь, вы же белые?.. Должна же у вас быть справедливость? Вы не большевики какие-нибудь?.. Вы спросите госпожу Могилевскую, так она вам скажет, чи я коммунист, чи нет?
Арчаков еще раз внимательно, с головы до ног, осмотрел Бродского. Он колебался. В этом некрасивом, нескладном еврее не было той трусливой наглости, по которой он угадывал, всегда без ошибки, коммунистов… Большие, черные, с поволокой, глаза, южные, томные, смотрели с мучительной мольбой, и была в них какая-то уверенность в своей правоте. Эта уверенность подкупала, располагала Арчакова к Бродскому.
– Хор-рр-шо, посмотрим!.. Отведите этого субъекта в сторону, а вы, поручик, попросите сюда эту артистку, она находится в крайней хате, где командир батареи…

Днем был суд. Акантов в нем не участвовал. Триста китайцев, часть матросов бронепоезда и двадцать коммунистов, отобранных комендантом Арчаковым, подлежали уничтожению. Дело Бродского было выделено. Оно запуталось.

За завтраком, в помещении пристанционного трактира, комендант говорил Акантову:
— У меня, знаете, Егор Иванович, странное впечатление от этого жиденыша… По приказанию комиссара, в Москве собирал труппу артистов для агитационного поезда южного фронта. Так, ведь, его заставили это делать… Я отнюдь не юдофил, но мне все говорит, что он не коммунист, а вот артисточка-то наша, от которой тут все наши без ума, наводит меня на размышления… И что-то жиденыш этот про нее знает, да пока не говорит, то ли боится, то ли жалеет ее. И, если я кого поставил бы к стенке, так это многоуважаемую Магдалину Георгиевну, а того жиденыша отпустил бы с миром. Иди и больше не греши…
— Что же постановили?.. - спросил Акантов.
— Да приказал пока посадить в подвал, до выяснения личности. И часового не приставлю. Никуда он не убежит… А показания может дать прям аховые… Ключ поручику Гайдуку передал. Мы не красные, мы должны быть прежде всего, справедливы. Мы должны искать правду…

Расстреливали приговоренных под вечер. Заведовал этим поручик Гайдук, и в его распоряжение был назначен взвод из люто ненавидящих коммунистов людей. Это были убежденные, считавшие, что, в условиях гражданской войны, иного выхода нет. Куда же девать эту заразу?


Комментарии