ПОДВЕДЕНИЕ ИТОГОВ КЕМ МЫ СТАЛИ

 А.И. Солженицын

 
Сумеем ли и посмеем ли описать всю мерзость, в которой мы жили долгие годы при Сталине? И если мерзость эту не полновесно показывать, выходит сразу ложь. Оттого и считаю я, что в тридцатые, сороковые и 50-ые годы литературы у нас не было. Потому что безо всей правды — не литература.
Это — не задача нашей книги, но попробуем коротко перечислить те признаки вольной жизни, которые определялись соседством Архипелага или составляли единый с ним стиль.

Постоянный страх.
Как уже видел читатель, ни 35-м, ни 37-м, ни 49-м годами не исчерпаешь перечня наборов на Архипелаг. Наборы шли всегда. Как не бывает минуты, чтоб не умирали и не рождались, так не было и минуты, чтобы не арестовывали в СССР. Иногда это подступало близко к человеку, иногда было где-то подальше, иногда человек себя обманывал, что ему ничего не грозит, иногда он сам выходил в палачи, и так угроза ослабевала, — но любой взрослый житель этой страны от колхозника до члена Политбюро всегда знал, что неосторожное слово или движение — и он безвозвратно летит в бездну.

По видимости страна много больше своего Архипелага — но вся она, и все её жители как бы призрачно висят над его распяленным зевом. Страх — не всегда страх перед арестом. Тут были ступени промежуточные: чистка, проверка, заполнение анкеты — по распорядку или внеочередное, увольнение с работы, лишение прописки, высылка или ссылка. Анкеты так подробно и пытливо были составлены, что более половины жителей ощущали себя виновными и постоянно мучились подступающими сроками заполнения их. Составив однажды ложную повесть своей жизни, люди старались потом не запутаться в ней, чтобы не пропасть...
Совокупный страх приводил к верному сознанию своего ничтожества и отсутствия ВСЯКОГО ПРАВА .
В ноябре 1938 года Наташа Аничкова узнала, что любимый человек её (незарегистрированный муж) посажен в Орле. Она поехала туда. Огромная площадь перед тюрьмой была запружена телегами, на них — бабы в лаптях, шушунах и с передачами, которые от них не принимали. Аничкова сунулась в окошко в страшной тюремной стене. — Кто вы такая? — строго спросили её. Выслушали. — Так вот, товарищ москвичка, даю вам один совет: уезжайте сегодня, потому что ночью за вами придут!
— Иностранцу здесь всё непонятно: почему вместо делового ответа на вопрос чекист дал непрошенный совет? какое право он имел от свободной гражданки требовать немедленного выезда? и кто это придёт и зачем?
— Но какой советский гражданин солжёт, что ему непонятно или что случай неправдоподобный? После такого совета опасёшься остаться в чужом городе! Верно замечает Н. Я. Мандельштам: наша жизнь так пропиталась тюрьмою, что многозначные слова «взяли», "посадили", «сидит», "выпустили", даже без текста, у нас каждый понимает только в одном смысле!
Ощущения беззаботности наши граждане не знали никогда.

Прикреплённость.
Если б можно было легко менять своё место жительства, уезжать оттуда, где тебе стало опасно, — и так отряхнуться от страха, освежиться! — люди вели бы себя смелей, могли б и рисковать. Но долгие десятилетия мы были скованы тем порядком, что никакой работающий не мог самовольно оставить работу. И ещё — пропиской все были привязаны по местам. И ещё — государственным жильём, которого не продашь, не сменишь, не наймёшь. И оттого было смелостью безумной — протестовать там, где живёшь, или там, где работаешь.

Скрытность, недоверчивость.
Эти чувства заменили прежнее открытое радушие, гостеприимство свойственные русским (ещё не убитые и в 20-х годах). Эти чувства — естественная защита всякой семьи и каждого человека, особенно потому, что никто никуда не может уволиться, уехать, и каждая мелочь годами на прогляде и на прослухе. Скрытность советского человека нисколько не избыточна, она необходима.
Бывший Царский офицер К. У. только потому уцелел, никогда не был посажен, что, женясь, не сказало своём прошлом. Был арестован брат его, Н. У., - так жена арестованного, пользуясь тем, что они с Н. У. в момент ареста жили в разных городах, скрыла его арест от своего— чтоб они не проговорились. Она предпочла сказать им, и всем (и потом долго играть), что муж её бросил! Это — тайны одной семьи, рассказанные теперь, через 30 лет. А какая городская семья не имела их?
В 1949 году у соученицы студента В. И. арестовали отца. В таких случаях все отшатывались, и это считалось естественно, а В. И. не усторонился, открыто выразил девушке сочувствие, искал, чем помочь. Перепуганная таким необычайным поведением, девушка отвергла помощь и участие В. И., она соврала ему, что не верит в правдивость своего арестованного отца, наверно он всю жизнь скрывал своё преступление от семьи. (Только в хрущёвское время разговорились: девушка решила тогда, что В. И. - либо стукач, либо член антисоветской организации, ловящей недовольных).
Это всеобщее взаимное недоверие углубляло братскую яму рабства. Начни кто-нибудь смело открыто высказываться — все отшатывались: "провокация!" Так обречён был на одиночество и отчуждение всякий прорвавшийся искренний протест.

Всеобщее незнание.
Таясь друг от друга и друг другу не веря, мы сами помогали внедриться среди нас той абсолютной негласности, абсолютной дезинформации, которая есть причина причин всего происшедшего — и миллионных посадок и их массовых одобрений. Ничего друг другу не сообщая, не вопя, не стеня, и ничего друг от друга не узнавая, мы отдались газетам и казённым ораторам. Каждый день нам подсовывали что-нибудь разжигающее, вроде железнодорожного крушения (вредительского) где-нибудь за 5 тысяч километров. А что надо было нам обязательно, что на нашей лестничной клетке сегодня случилось, — нам неоткуда было узнать. Как же стать гражданином, если ты ничего не знаешь об окружающей жизни? Только сам захваченный капканом, с опозданием узнаёшь.

Стукачество, развитое умонепостижимо.
Сотни тысяч оперативников в своих явных кабинетах, и в безвинных комнатах казённых зданий, и на явочных квартирах, не щадя бумаги и своего пустого времени, неутомимо вербовали и вызывали на сдачу донесений такое количество стукачей, которое никак не могло быть им нужно для сбора информации. Вербовали даже заведомо ненужных, не подходящих им людей, кто наверняка не согласится, — например, верующую жену умершего в лагере баптистского пресвитера Никитина. Всё же её по несколько часов держали на допросе на ногах, то арестовывали, то переводили на заводе на худшую работу. — Одна из целей такой обильной вербовки была, очевидно: сделать так, чтобы каждый подданный чувствовал на себе дыхание осведомительных труб. Чтобы в каждой компании, в каждой рабочей комнате, в каждой квартире или был бы стукач, или все бы опасались, что он есть. Я выскажу поверхностное оценочное предположение: из четырёх-пяти городских жителей одному непременно хоть один раз за его жизнь да предложили стать стукачом. А то — и гуще. В новейшее время я делал проверки и среди арестантских компаний и среди извечных вольняшек: заводил разговор, кого, когда и как вербовали. И так оказывалось, что из нескольких человек за столом всем в своё время предлагали! Н. Я. Мандельштам правильно заключает: кроме цели ослабить связь между людьми, тут была и другая — поддавшиеся на вербовку, стыдясь общественного разоблачения, будут заинтересованы в незыблемости режима.
Скрытность пустила холодные щупальцы по всему народу — она проникла между сослуживцами, между старыми друзьями, между студентами, между солдатами, между соседями, между подрастающими детьми — и даже в приёмной НКВД между жёнами, принесшими передачи.

Предательство как форма существования.
При многолетнем постоянном страхе за себя и свою семью человек становится данником страха, подчинённым его. И оказывается наименее опасной формой существования — постоянное предательство. Самое мягкое, зато и самое распространённое предательство — это ничего прямо худого не делать, но: не заметить гибнущего рядом, не помочь ему, отвернуться, сжаться. Вот арестовали соседа, товарища по работе и даже твоего близкого друга. Ты молчишь, ты делаешь вид, что и не заметил (ты никак не можешь потерять свою сегодняшнюю работу!). Вот на общем собрании объявляется, что исчезнувший вчера — заклятый враг народа. И ты, вместе с ним двадцать лет сгорбленный над одним и тем же столом, теперь своим благородным молчанием (а то и осуждающей речью) должен показать, как ты чужд его преступлений (ты для своей дорогой семьи, для близких своих должен принести эту жертву! какое ты имеешь право не думать о них ?). Но остались у арестованного — жена, мать, дети, может быть помочь хоть им? Нет-нет, опасно: ведь это — жена врага , и мать врага, и дети врага (а твоим-то надо получить ещё долгое образование)!

Когда арестовали инженера Пальчинского, жена его Нина писала вдове Кропоткина: "Осталась я совсем без средств, никто ничем не помог, все чураются, боятся… Я теперь увидала, что такое друзья. Исключений очень мало."
Укрыватель — тот же враг! Пособник — тот же враг. Поддерживающий дружбу — тоже враг. И телефон заклятой семьи замолкает. Почта обрывается. На улице их не узнают, ни руки не подают, ни кивают. Тем более в гости не зовут. И не ссужают деньгами. В кипении большого города люди оказываются как в пустыне. А Сталину только это и нужно! А он смеётся в усы, гуталинщик! Академик Сергей Вавилов после расправы над своим великим братом пошёл в лакейские президенты Академии наук. (Усатый шутник в издёвку придумал, проверял человеческое сердце.)
А. Н. Толстой, советский граф, остерегался не только посещать, но деньги давать семье своего пострадавшего брата. Леонид Леонов запретил своей жене, урождённой Сабашниковой, посещать семью её посаженного брата С. М. Сабашникова. А легендарный Димитров, этот лев рыкающий лейпцигского процесса, отступился и не спас, предал своих друзей Попова и Танева, когда им, освобождённым по фашистскому суду, вкатили на советской земле по 15 лет "за покушение на товарища Димитрова" (в Краслаге они отбывали).

АРХИПЕЛАГ ГУЛАГ

Комментариев нет

Технологии Blogger.